Светлой памяти уральского краеведа.
В сентябре ковырял сухую землю, собирал чахлый картофель. Думал уж всё, жаркое лето ушло, природа больше не будет испытывать нас. Так нет, на исходе она взяла новую дань — умер Сурин. Умом понимаешь: люди не вечны, и в мае Леониду Николаевичу исполнилось восемьдесят пять, но сердце не хотело верить, и как представить — листаешь “Авангард”, а там нет его зарисовок о земляках, которых мы ещё помним или должны помнить…
Впервые познакомился с Леонидом Николаевичем лет двадцать назад, до этого только собирал его статьи по истории края. Тогда приехал к нему с комсомольцами просить записи встреч со старожилами Вязовой. Мы создавали школьный музей, а он в своё время собирал материал для романа “Станция Вязовая”. Леонид Николаевич встретил нас довольно сурово и отказал в просьбе, сославшись на то, что все записи застенографированы и их будет трудно разобрать. И честно скажу, первые годы критически относился к публикациям Сурина — они казались мне какими-то кондовыми, старомодными, даже шаблонными. Конечно, в фактах, в исторической канве он был король, но хотелось живинки, отступов от идеологических догм. А уж фотографии к статьям вызывали полное разочарование, сплошной протокол, как для паспортного стола.
Мне понадобились годы, “пуды соли”, чтобы осознать бесценную значимость этих, чуть ли не еженедельных и неказистых по оформлению, суринских публикаций. Кажется, лишь пару лет выписывал “Авангард”, но от случая к случаю накопилось вырезок с материалами Сурина на несколько папок. Вот они, затёртые на сгибах, местами латаные скотчем вереницы и вереницы чёрных буквиц на бумаге, приобретшей от времени цвет ржаного хлеба. На фото лица стариков, когда-то солдат, рабочих, учителей, врачей, как лики икон, глаза в глаза, к нам из прошлого. Начинаешь читать о Раскатовых и Климановых, о Макшанцевых и Клепининых, о Бисяриных и Алаторцевых, и из небытия встают семьи, роды. И понимаешь, что это настоящая, непридуманная наша история. Тогда и осознал всю мощь Сурина, а его газетные зарисовки стали мниться мне какими-то фресками на стенах порушенных храмов. Прошли варвары, и настала пора безвременья. Казалось, никто уж не вспомнит о прежнем и стёрлись в памяти имена, даты. Но как только рассеялся пепел пожарищ, люди увидели лики прежних героев… Аксиома: чтобы что-то строить новое, нужен фундамент. Ну не может из ничего возникнуть нечто — это по всем законам, во всех системах. И Сурин упорно, я бы даже сказал, неистово собирал для нас старые камни, и сегодня по его “фрескам” каждый может сделать restart своей памяти!
Постепенно отношения наши теплели и теплели — началась деловая переписка, и потом уже не раз бывал у него и дома, на Пожарище. Обычно приезжал с кучей вопросов, но он с порога перехватывал инициативу, и я оказывался в роли респондента. Его интересовало буквально всё — от семьи и работы до политики и философии. И вот его письма, как всегда толстые от избытка машинописного текста, с рядами марок, с пожеланиями здоровья родным и близким. Надо сказать, что за внешней суровостью и какой-то “мраморной” неприступностью Сурина скрывалась душа ребёнка. С юности и до глубокой старости Леонид Николаевич серьёзно интересовался медициной. Лично видел у него специальную литературу в этой сфере человеческого знания. И просто эту страсть заботой о своём здоровье объяснить было никак нельзя. Сейчас пришло понимание, что для него это преклонение перед медициной — пожизненное и подсознательное стремление делать людям добро, потому что только врач может оказать помощь человеку здесь и сейчас, и журналист ему здесь не ровня!
Года два вынашивал задумку написать очерк о Леониде Сурине, и возник вопрос, как назвать? По аналогии с его первой книгой “Учитель из Юрюзани” был вариант — “Журналист из Юрюзани”. Но как-то при встрече Леонид Николаевич сказал мимоходом: “Какой я журналист, я писатель”. И я задумался: действительно, пишет Сурин легко, быстро, несколько широких мазков — и образ готов. Особенно это стало заметно в постсоветское время, когда в газетном пространстве появилось больше степеней свободы. Как-то попалась его пара зарисовок о детстве, так зачитался — настоящая литература с большой буквы. И всё же он кропотливый исследователь, знаток края, так распорядилось время. Скорее, он сам сделал выбор — предпочёл быть летописцем. Да, журналист, и его статьи реально помогли сотням и сотням, но значительно больше он историк. Практически в одиночку создал в Юрюзани один из лучших музеев горнозаводского края. Одним словом, Леонид Сурин — явление. Так и говорят его земляки: “Сурин — главная достопримечательность Юрюзани”. Я бы добавил: и не только — Трёхгорка, два Катава, “Усть” и “Ивановск”, и сонм окраин — многим обязаны исследованиям этого человека. Да, рождались такие самородки на Руси, настоящие энциклопедисты, и по аналогии с русским учёным Тимофеевым-Ресовским хотел назвать его зубром. Но потом подумал: почему зубр, он же Леонид — лев! Вот так и родилось название будущего очерка — “Лев из Юрюзани”. Увы, Лев умер…
— Имя Леонид как-то повлияло на Вашу судьбу? — спросил в последнюю встречу у Леонида Николаевича.
— Может быть, в какой-то мере, — сказал он. — Иногда думаю о своей жизни — из нашего выпускного класса 1942 года сейчас остались в живых двое — Владимир Климанов и я. В классе моложе всех на год был, потому что пошёл в школу с семи лет, а не с восьми, как тогда было принято. Мать — учительница, а я научился читать по кубикам сам, и это обстоятельство сыграло свою роль. Рядом со мной за партой сидел Иван Клепинин, как окончили школу, через три месяца загремел в Чебаркуль. А в сентябре того же года ему оторвало ногу под Ленинградом, домой вернулся на костылях. Его тоже давно нет в живых. Я когда прикованный к больничной койке годами лежал, глядя в потолок, задумывался: “Как так получилось, что они уже ушли, кто 10 лет, кто 20, кто 30 лет назад, а я остался? Почему, по какой причине и для чего живу?” Значит, с высокой, религиозной точки зрения Господу Богу угодно, чтобы я что-то доделал на этой земле. Это действительно так — вот недавно вышла энциклопедия Челябинской области в семи томах, и 60 или 70 статей, точно не подсчитывал, мои. Там есть статейки и про Климанова и Раскатова, участников парада Победы, и про героев, и про всех. Могу считать, что в этом смысле что-то выполнил…
Тут хотел бы прервать мою диктофонную запись беседы с Суриным. Как-то уже сетовал, что трудно передать на бумаге интонации, паузы, тембр голоса собеседника, а это очень важно, чтобы понять “соль” человека. Эта последняя встреча состоялась в марте прошлого года, и я всё выспрашивал его об отцах-основателях наших городов. Но, будто случайно, разговор зашёл о вечном, о смысле жизни. И вот здесь важно было бы читателю услышать тембр и интонацию голоса, потому что говорилось о сокровенном, выстраданном. Прерывисто, с какой-то над-треснутой хрипотцой, из глубин шёл суринский голос, и чувствовалось — это невысказанное…
— Причём прекрасно понимаю — я же выжил-то чудом! Сразу после школы поступил в Уфимский мединститут, аттестат был с отличием, и меня приняли без экзаменов. А потом Чебаркульские военные лагеря и 22-й учебный полк снайперов в Тюмени. Дальше — маршевая рота, отправка на фронт. До фронта я не доехал, потому что попал в эвакогоспиталь с двухсторонним туберкулёзом лёгких и туберкулёзом позвоночника, который и уложил меня на много лет в постель. И вот лежал, а вдобавок ко всему у меня открылась анорексия — отвращение к еде. Все соседи по палате пообедают, и одни разговоры про следующий ужин — есть-то охота. А мой сосед по палате был деревенский, пожилой солдат, в отцы мне годился. Он всё советовал: “Леонид, ты поешь! Ну, хотя бы ложки две”. Я ему говорю: “Не могу даже смотреть на еду”. За счёт чего жил? Давали питьё — подвойку мучную из дрожжей — и кололи глюкозу, всё лечение. И вот обед уносили, но на хлебные пайки никто не посягал, их сваливали в ящик тумбочки. И так продолжалось неделю, вторую. Потом сосед спрашивает: “Ну, так и не будешь есть? Может, я съем, а то всё равно назад унесут?” Свою порцию съест, потом — мою. Второе принесли, он уже один есть не стал, поделился с соседом. Но к хлебным пайкам никто не прикасался. И была нянька Нюра, судна таскала, палаты мыла. Тоже деревенская, мужик на фронте, двое ребятишек. Сосед мне как-то и говорит: “У тебя нянька-то тягат пайки”. Я отвечаю ему: “Знаю, пускай, у неё двое детей, муж на фронте, кормить-же надо”. Убирается Нюра, подойдёт к тумбочке, откроет верхний ящик — и пайки в халатик. Потом осмелилась, стала приходить вечерком, когда темно — сумку поставит у двери, заберёт хлеб и уходит. И вот перелом какой — я уже был готов, конченый. С таким-то диагнозом — туберкулёз лёгких и позвоночника — и не ест человек… Однажды пришла нянька под вечер, смахнула пыль и остановилась у кровати моего соседа. Он её спрашивает: — Ну что, Нюра, мужик-то пишет? — Пишет. Слава Богу, получила письмо на неделе. — Ты не расстраивайся, не всех же убивают, может, обойдётся. А как живёшь? — Да как все. — Корову держишь? — Держу. — А сено наготовила, хватит? — Дотяну как-нибудь до весны, а там Бог даст, на пастьбу выгоню. Без коровы куда с детишками? — Значит, доит молока-то? — Доит, доит. — Сколько доит-то? — Да литров пять-шесть надаиваю за день. — Доит, значит… Так что же ты к мальчишке-то присоседилась?! Думаешь, мы не видим, как пайки у него тягаешь? Ты бы ему хоть молока пол-литра принесла, видишь: у него кожа да кости, не сегодня-завтра сыграет в ящик! Бедная Нюра вспыхнула, подхватила сумку и выбежала из палаты. После этого она к нам заходила убираться, когда уже все спали, ночью.
Через двое суток протираю глаза — что такое белеет на тумбочке? Смотрю, мать честная! — чекушка молока, заткнутая пробкой! Взял чекушку, в это, конечно, трудно поверить, столько лет прошло, но до сих пор вкус помню! Я на язык молоко положил, оно ещё тёплое, парное. А мы корову всё время держали, отец сам доил её утром, мать берёг, она учительница, не будил рано. Подоит, проводит в стадо и мне парного молока даст — так у нас было заведено. И я, как только ощутил этот вкус, сразу дом вспомнил, мать, отца, сестрёнку, корову нашу Таньку урусливую… Я не пил, я его сосал, наверное, больше часа. Вот можно судить по-разному — на следующий день опять чекушка. Не помню, сколько продолжалось это, но через какое-то время попробовал отломить кусочек хлебушка и проглотил его. Дальше? Дальше Нюра перестала носить молоко — я начал есть и суп. И тут ещё такое приключилось: среди ночи проснулся, чувствую, кто-то ко мне под одеяло лезет. Ну, сказать, что кто-то позавидовал на меня? Хотя бывали случаи, няньки укладывались кое к кому, это в порядке вещей — война всё спишет. — Кто тут? — спрашиваю. — Тихо, молчи, чтоб тебя не было слышно. Пощупал: а у меня под одеялом половина кочана капусты. К утру выяснилось: у нас лежали ребята из разведки, а есть-то всё время хотелось, вот они и углядели, как привезли на полуторке капусту из ближайшего колхоза. Они утянули несколько вилков, но не сожрали сами, а поделили на каждого. Накрылся с головой, чтоб не слышно было, и я эту капусту жрал, как жуют, может быть, ананасы! Вот с этого и пошёл воскресать. Не помню их имён, смутно представляю лица, но по существу спасли меня они, а не врачи. Хотя врачам низкий поклон, они повозились со мной достаточно. Что здесь сыграло роль? Я всё собираюсь написать серию невыдуманных рассказов. Как всё взаимосвязано в жизни: с одной стороны случайность, а с другой — вроде бы не случайность. Мне говорят: “Какого чёрта ты всё пишешь, пишешь, тебе же не платят за это?!” Да, уж лет десять с лишком гонорар исчез в “Авангарде”. Но если не сделаю, никто не сделает. А тогда смысл какой небо коптить?
Жизнь человека конечна, нет Сурина. Но остались его книги и сотни, и сотни, как он любил говорить, статеек. Конечно, придут новые исследователи края, новые журналисты и писатели, и зияющая пустота исчезнет. Лишь грустно и жалко, что не увижу больше знакомых очертаний фигуры человека-мыслителя, человека-следопыта, с резким наклоном головы встреч, не идущего, а летящего по улицам родного города.
А. Ремезов
Источник: Усть-Катавская неделя